Время новостей
     N°234, 20 декабря 2002 Время новостей ИД "Время"   
Время новостей
  //  20.12.2002
Второе рождение
О новой книге Михаила Поздняева
Книга Михаила Поздняева «Лазарева суббота» (М., «Захаров») -- это тридцать два стихотворения и поэма «Кармен». Автор, впрочем, именует «Кармен» «повестью». Эрудированный читатель вспомнит, что слово «повесть» -- калька английского (Байронова) имени нового (для начала XIX века) жанра, который мы обычно зовем «романтической поэмой», что именно так, дистанцируясь от старинной «эпической поэмы», определяли свои «большие сюжетные стихотворения» поэты нашего «золотого века», что в конце концов и самая главная русская поэма -- «Медный всадник» -- это «петербургская повесть». Они будут почти правы, ибо пушкиньянство растворено не только в большой русской традиции, но и в «поэтической крови» Михаила Поздняева. Но правы именно что «почти». Ибо главный вопрос в том, как эта самая «традиционность» разворачивается в новом слове, с которым поэт выходит к миру, какой смысл она обретает в новом и глубоко личном высказывании.

Так вот, маневр Поздняева -- отход. Самоумаление. Попытка (неудачная, что в итоге и осознано) эмигрировать из поэзии. Повесть «Кармен» писана «в строчку» -- «прозой», как сказал бы человек, несведущий в стиховедческих тонкостях. Разумеется, любой филолог без труда выявит ее метрическую основу, а любой не вовсе лишенный слуха читатель ее почувствует с первых строк. Той ночью, рванувши из дому в самоволку, чтоб волчьим воем не разлюбить детей, на голое тело впотьмах натянув дубленку, незнамо зачем висевшую на гвозде все лето (нет чтобы спрятать куда подальше), -- и прочь со двора, и бегом вдоль безлюдных дач... и тут, обойдя ее на четвертом круге и став у нее на дороге, я говорю:

-- А знаешь, чего нельзя допускать в стихах?

Во-первых, врать. Во-вторых, говорить правду.

Ух, как ей понравилось это!

Ей -- героине, Кармен, возлюбленной, жене, обманщице, Музе, стерве и так далее... (Все «имена» условны. Как говорил Пушкин -- «только названия».) Но не только ей. Потому что иначе про стихи сказать невозможно. Хотя: -- А ты, -- говорю, -- и живешь, как пишешь: все чистая правда -- и каждое слово ложь. «Ты» -- это снова «она», героиня, Кармен (и так далее), кроме прочего -- слагательница волшебных стихов. Но не только она. Жил, как писал, по собственному признанию, Батюшков. Жизнь и поэзия -- одно, говорил, вспоминая свою лучшую пору, Жуковский. А крепко не любивший Жуковского и Батюшкова, истово боровшийся с их «гармонической точностью» Грибоедов бессознательно повторял ту же формулу, прибавляя: свободно и свободно. Иначе с поэтами не бывает. В итоге: все чистая правда -- и каждое слово ложь. При ясном сознании, что должно быть «наоборот». Поэт Поздняев не исключение. И «Лазарева суббота» -- тому порукой.

Называя «Кармен» повестью и лишая стихи «привычного» графического обличья, Поздняев пытается заговорить судьбу, утаить от мира свое назначение -- быть поэтом. Лучше, опираясь на «литературоведческое наблюдение», завалив «страшное» слово ворохом двусмысленных эпитетов, зваться последним хорошим советским поэтом, о чем и написана поздняевская «Элегия»: Я последний хороший советский поэт/ (написал в «НЛО» Кулаков)./ Я поскребыш, осадок, подонок, послед,/ я посол из страны дураков... Лучше вспоминать, «золотые» позднесоветские годы, когда в Политехническом музее выбирали «короля поэтов» и выбрали отнюдь не Михаила Поздняева, а Александра Еременко: Почему -- Ерема? Ведь нас было много! Масса!/ на «Титанике», погружающемся на дно,/ пассажиров первого и второго класса./ Но Ереме место в котельной отведено. // Он с момента отплытья, подальше от милой сторонки,/ знал, чем кончится плаванье это... Лучше, исчисляя «другие книги автора» (всего две!), написать: «За оврагом» -- «Советский писатель», 1992 (ввиду закрытия издательства тираж не вышел)... И тут трудно (мне) обойтись без ненормативной лексики. Потому что, как ни трудны были минувшие десять лет, Поздняев смог бы «пробить» свою книгу. Как смог бы переиздать (ликвидировав хамские цензурные вмешательства) первую -- «Белый тополь» (1984; заметим, что поэтом он стал лет на десять раньше). Как смог бы еще многое. Если бы захотел. Не хотел. Пока...

Бог меня смирил, сломал мне ключицу,/ под Страстную, в Лазареву Субботу./ -- Айболит! Айболит! Как мне жить? -- Лечиться./ Всякую житейскую отложив заботу. // -- Как же мне отложить?! У меня ж такое!/ У меня ж такой наворот по жизни... Вся новая (хоть и вобравшая несколько известных прежде стихотворений) книга Поздняева могла бы называться как ее финал -- «Правила исцеления немоты» (недаром вторую позицию в сборнике занимает «Апология Герасима», разрешающаяся словами: когда б глухонемые стали слышать, сошли б с ума). Но исцелиться можно лишь пройдя «Жизнь после смерти» -- а это запев книги. Только раз, под утро, будто бы лазер/ грудь мою рассек,/ аж я вжался в польта./ Голос чей-то звал меня: «Лазарь! Лазарь!/ Выходи!» -- как мыши кота Леопольда. // Мучительно, медленно, с треском, с хрустом,/ я восстал с продавленныя кровати,/ то ли перегаром разя, то ли дустом,/ то ли нафталином, как польта на вате. // И -- что тот камыш из песни -- качаясь,/ начал гробовой откатывать камень,/ просмердя насквозь и все ж не отчаясь/ вновь тебя обеими оплести руками.

«Тебя» -- ее. Жену, возлюбленную, изменщицу, колдунью, страстотерпицу, стихослагательницу -- Кармен, Настасью Филипповну, Агафью Тихоновну, Александрину, Марию Египетскую, Донну Анну, Шемаханскую царицу, Дафну, Нину, Дездемону... У главного адресата книги много имен. Одно из них -- неназванное, но угаданное -- Вера. Верой, как однажды было замечено, быть трудно. Быть с Верой не легче. А без нее -- невозможно. Но обеими руками воскресший обнимает все же не только ее. И не только четырех детей, слово к которым Поздняев по праву нарек своим Exegi monumentum. Но и всех нас, бредущих по Канавке, тропе Богородицы. Даже если мы слыхом о ней прежде не слыхали.

Радость моя, чем же тебя мне утешить?.. Вот: скоро кончится лето, и опять начнется зима. Некоторых это знание почему-то сводит с ума, и они водят по карте, ища потерянный Рай. Некоторые почему-то жить остаются тут и, по пояс в снегу, по Канавке идут, по Канавке идут, по Канавке идут...

«Канавка», «быль» о паломничестве, тоже писана «как бы прозой». Той самой, которая и есть поэзия -- освободившаяся, прорвавшаяся сквозь гордыню аскезы, швырнувшая упрямца на его единственную стезю.

И восставши дыбом в седьмом часу, как к обедне,/ на крыльце, что на клиросе, но обращенный в Ад,/ раздираешь гортань свою воплем: во всем виноват/ лишь один соловей в осиянном росою бредне. // Это он испытует пение немотою,/ это он -- когда я, на коленях стоя,/ на заре обнимая раковину блюю:/ «Дура, дура...» -- упрямо свищет: «Люблю, люблю!»

Ну да, «В начале был соловей...». Ему, как известно, пришлось не сладко. Но у соловья нет выбора -- петь или не петь. У поэта -- тоже.

Андрей НЕМЗЕР