Время новостей
     N°190, 14 октября 2008 Время новостей ИД "Время"   
Время новостей
  //  14.10.2008
Исповедь обреченного слову
Издательство «Время» выпустило «мемуарный» роман Руслана Киреева
Давно это было. На исходе 1994 года Руслан Киреев, один из самых глубоких, артистичных и сосредоточенных русских прозаиков второй половины ХХ века, опубликовал в ноябрьской книжке «Знамени» сочинение с сумрачным подзаголовком «роман-эпилог». Ночная, мерцающая намеками и символами, балансирующая на грани сна и яви история о не-встрече одинокого Старика и тянущегося к нему за защитой Мальчика (называлась она «Мальчик приходил») была очень «киреевской», крепко связанной тонкими (но не рвущимися!) нитями ассоциаций со знакомым поэтическим миром и сложившимся авторским мифом. Верность писателя себе, его «узнаваемость» (отнюдь не равная самоповторам) позволяли надеяться на условность прощания, похожего на приговор. Не то чтобы я тогда Кирееву не верил (прекрасно знал ведь, что слов на ветер он не бросает, а к кокетству не склонен), но и примириться с его уходом из литературы никак не мог. Потому рецензию на «роман-эпилог» старательно приперчивал иронией, надеясь «разозлить» Киреева и тем самым «вернуть» его словесности. Это был редкий (если не единственный) в моей практике случай, когда критический опус адресовался не публике, а писателю. Прекрасно зная, что настоящий художник (каковым я считал и считаю Киреева) ни в советах, ни в подначках не нуждается, я все же попер против рожна, закончив рецензию следующим нагловатым пассажем: «...Если нравится Руслану Тимофеевичу слово «эпилог», то можно ведь и напомнить: Иван Сергеевич Тургенев (тоже очень хорошо умевший писать и тоже этого дела несколько страшившийся) произнес однажды «Довольно!», но тем его история не кончилась».

Конечно, я не только свалял дурака, но и промазал. После «Мальчика...» Киреев пишет и публикует немалый ряд очерков (эссе, этюдов) о том, как любили и умирали великие мастера прошлого, позволяет переиздать несколько своих давних сочинений (жаль, что републикаций было мало, но это вопрос не к автору); до сих пор он преподает в Литературном институте (то есть помогает младому писательскому племени) и ведет отдел прозы «Нового мира» (то есть деятельно строит сегодняшний «литературный процесс»), но к беллетристике больше не обращается. И новая его книга, фрагментами печатавшаяся в «Знамени», а сейчас выпущенная издательством «Время», вроде бы непреложно подтверждает: с сочинительством покончено навсегда. А я опять, осознавая внутреннюю правоту писателя и не сомневаясь в его искренности и серьезности, до конца поверить ему не могу.

Заголовок -- «Пятьдесят лет в раю» -- двоится. «Рай» -- литература, которой Киреев спасался от пугавшей его с детских лет несправедливой и безотрадной жизни с ее навязчивой пошлостью и равнодушием к отдельному человеку, душащими правилами и зверино дикими нарушениями этих правил. Но уходя в блаженство сочинительства, человек, во-первых, утрачивает способность радостно воспринимать саму жизнь, становится в ней докучным гостем и несносным наблюдателем, а во-вторых, обречен наносить этой жизни и «обычным» людям бесчисленные обиды, ибо всякое претворение в слово «умерщвляет» органику бытия. Не важно, сколь «точно» такое понимание отношений жизни и литературы, важно, что для Киреева дело обстоит именно так. А потому «рай» его чем дальше, тем больше уподобляется аду, в котором навсегда заперт одинокий мученик. Только и отказаться от этого адского рая (райского ада), от своего безнадежного одиночества, от наркотика складывания букв в слова и слов в предложения сочинитель не может и, вопреки всем резонам, не хочет. Раз за разом Киреев повторяет: литература лишила меня подлинной жизни. И продолжает свое привычное дело, погодно раскручивая историю своего писательства и сопутствующих ему «житейских обстоятельств».

Каждый год -- отдельный «литературный» сюжет, в каждом из которых вновь и вновь вершится суд над писателем, его давними порывами, озарениями, надеждами и ошибками. Все было не так, как изложено в «проклятых» книгах, -- сложнее, объемнее, трогательнее, печальнее. Так ли? Киреева не переупрямишь, но, читая и перечитывая «Пятьдесят лет в раю», я чувствовал абсолютную слитность «книжного» и «житейского», памятных (а иногда полузабытых) приключений героев и беспощадного авторского отчета в его делах и помышлениях. В раздумьях Киреева о Сервантесе или Свифте, Гейне или Чехове при всей их историко-литературной выверенности звучат те же интимные ноты, что и в наглядно автобиографических эпизодах. Рассказывая о судьбах великих ли писателей, своих ли горемычных родственников, Киреев ни на миг не оставляет главного -- собственной исповеди.

Историю всякого года Киреев завершает портретом писателя, с которым сводила его судьба. Представлены литераторы очень разные -- от едва ли кому-то сейчас помнящихся Алексея Малина и Валентина Крымко до Солженицына. Так или иначе Киреев сравнивает их бытие в литературе с собственным. Он словно бы «завидует» цельности, мужеству, доброте, обаянию, душевной щедрости героев своих «крупных планов», хотя многие из них достойны не восхищения, а разве что сострадания. (Понимаешь это из рассказов самого Киреева, а не благодаря общим сведениям об устройстве позднесоветской литературной жизни.) Но если художник всегда стремился понять своих героев (вводя в соблазн критиков, одни из которых запросто прощали и даже приветствовали страшащих Киреева персонажей, а другие -- пафосно обличали писателя за отсутствие моральной оценки), то как же он может иначе обходиться с братьями по духу, насельниками литературного рая? Жалости Киреев, как и прежде, не знает лишь к одному человеку =- самому себе.

Потому и дал своей книге подзаголовок, не менее цитатный, чем название, -- «роман без масок». За масками любых «героев» Киреев стремится открыть их лица. Но ведь то же самое происходит, когда маска спадает с автора. Как бы строго ни судил Киреев свою жизнь, отношения с бабушкой, матерью, отчимом, женой и дочерями, черты характера, свое поколение, службы, участие в окололитературных сюжетах, читательский опыт, дружбы и конфликты, победы и поражения, тоску по вере и то, что он упрямо называет «безверием», наконец, свою прозу (по-моему, недооцененную автором еще больше, чем литературным сообществом), как бы ни гневался он на себя, какие бы счеты себе ни выставлял, мы все равно видим живое лицо совестливого, доброго и мужественного человека, созданного для того, чтобы соединять лучшие слова в лучшем порядке.

Андрей НЕМЗЕР
//  читайте тему  //  Круг чтения