Время новостей
     N°5, 21 января 2008 Время новостей ИД "Время"   
Время новостей
  //  21.01.2008
Совсем другая история
Автор журнала «Театр и Искусство» сильно ошибался, прозревая в запретительной политике социалистического государства почерк низвергнутой империи. Невиданный эксперимент был действительно невиданным во всем, в том числе в сфере культуры. Три важнейшие особенности советской «культурной политики», сохранявшиеся -- при понятных исторических модификациях -- почти до самого конца 74-летней коммунистической власти, и не снились как художникам, публицистам и ученым, так и властным инстанциям царской России.

Первая из них -- прямое руководство «творческими процессами», подразумевающая единство и единственность допустимого художественного, научного, публицистического языка. Старое государство могло запрещать те или иные темы, проблемы, сюжеты, идеи, новое предъявляло сочинителю непререкаемые (хотя и подвижные, зависящие от политической целесообразности) требования. Писатель XIX века мог, мечтая о монаршей милости, писать сочинения в расчете на вкус государя или влиятельных особ (впрочем, и это случалось не часто), но даже достигнутый на этом пути «успех» вовсе не гарантировал общественного признания. «Официализация» Карамзина и Жуковского не поднимала, а принижала статус этих бесспорно великих (и недооцененных обществом XIX века) писателей. Напротив, «советский писатель» (то же касается всех других деятелей искусства) был обязан творить -- нет, конечно, не «по указке партии», но по «указке сердца», всецело партии этой принадлежащего. За соответствие всех сочинений «высшим интересам» отвечали не столько «цензурные инстанции», сколько идеологические аппараты всех уровней -- от ЦК до «первичек» (напомним, что любое издательство, редакция, театр и т.п. имело свою партийную организацию) -- и «творческие союзы».

Вторая особенность советского управления культурой неотделима от первой. Если в царской России госслужащими (чиновниками) были цензоры, то в СССР ими стали редакторы и критики. Обработка текста и автора начиналась до того, как текст получал право на публикацию (собственно цензура), и продолжалась после его обнародования. Прежний редактор, разумеется, мог упреждать цензурные придирки и склонять автора к компромиссам и купюрам, новый был обязан выполнять цензорскую работу. Феномен «установочной» статьи, уничтожающей опубликованный текст и фактически требующей расправы с художником, был в XIX веке просто немыслим. Поскольку люди оставались людьми, до конца уничтожить личные высказывания художника, личные позиции редакторов (и ведомых ими изданий), личные суждения критиков было невозможно, но граница между своим и общим оказывалась сущностно размытой. Отсутствие публичной культурной политики (предполагающей столкновения идеологических и эстетических тенденций) компенсировалось подковерными драками, в насквозь идеологизированном пространстве зачастую противоборствовали не идеалы, но интересы. Талантливый художник находился под подозрением не только потому, что «подрывал основы» (в сущности именно талантом), но и потому, что мешал идейно выдержанной (знающей, куда ветер дует) серости. «Творческие союзы» (и подведомственные им «творческие коллективы» выполняли роль предварительной и карательной (теперь -- в зловещем смысле слова) цензуры не только за страх, но и на благо своих функционеров.

Третья особенность -- атмосфера тайны. Формально никакой цензуры в СССР не было. Разрешение на публикацию текстов давал Главлит, формально охраняющий государственную тайну. В XIX веке цензор был таким же человеком (с именем, фамилией, чином), что и зависимые от него литераторы. Нередко он и принадлежал литераторскому цеху. В СССР цензор был комплектом букв и цифр, набранным мелким шрифтом в выходных данных -- всевластным и безликим нечто. Разумеется, главные редакторы (или замещающие их лица) знали приставленных к ним главлитчиков в лицо и величали по имени-отчеству. Разумеется, в приватных разговорах никто сотрудников Главлита иначе, как цензорами, не называл. Разумеется, и на них можно было найти управу -- как на верхних этажах самого охранного ведомства, так и в реальном центре власти -- в ЦК КПСС. Разумеется, аналогии с имперской эпохой возникали (никакой Главлит никогда бы «Один день Ивана Денисовича» не пропустил, да и не нашлось бы безумца, что рискнул бы такое туда представить; жест Хрущева, давшего «добро» рассказу Солженицына, был вполне «царским»), но... сильно хромали. Главлитчик играл в советской культуре гораздо менее важную и ясную роль, чем в культуре дореволюционной, но зато куда более «страшную» по задаче, точнее, устрашающую.

Сам обсуждаемый термин в позднем СССР был не в чести. Так, замечательное исследование В.Э. Вацуро и М.И. Гиллельсона «Сквозь «умственные плотины» не только несколько лет ходило понятно по каким мукам, но и увидело свет с нейтральным подзаголовком -- «Очерки о книгах и прессе пушкинской поры», без вводящего в аллюзионный соблазн слова, стоящему за которым феномену и была посвящена книга. Опасаясь отождествления с цензорами, советские идеологические надсмотрщики были по-своему правы -- они действительно занимались качественно иным делом.

Глеб МЫШКИН