Время новостей
     N°15, 01 февраля 2005 Время новостей ИД "Время"   
Время новостей
  //  01.02.2005
Четыре причины
Роман Козак поставил повесть Андрея Платонова «Джан»
Спектакль идет на сцене филиала Театра им. Пушкина, в нем всего три исполнителя. Александр Матросов играет героя повести Назара Чагатаева, который в театре стал просто Назаром. Фамилия -- это нечто лишнее и раздражающе конкретное. Козак ставил «Джан» как притчу, и живые люди у него должны были уступить место неким обобщенным фигурам. Любовь Платонова к точным подробностям, невероятная пристальность писательского взгляда скорее мешала, чем помогала режиссеру.

Всех платоновских женщин -- Веру, Ксению, Гюльчатай, Ханум, Айдым (жену Назара и ее дочь от первого брака, его мать, его временную подругу, спасенную им девочку) -- играет Алла Сигалова: хореограф, танцовщица и лишь в третью очередь драматическая актриса. Как все помнят, шекспировский ткач Основа хотел сыграть все роли в трагедии о Пираме и Фисбе; Сигалова не уступает ему в увлеченности. Искусство танца дает ей дополнительные возможности: с особым блеском Сигалова играет своих бессловесных персонажей -- пустынный куст перекати-поле и хищную птицу, сразу похожую на стервятника и на темного лебедя. Роль тощего верблюда удалась ей меньше, но это уж издержки производства.

Всех персонажей мужского пола (кроме, естественно, Назара) играет третий участник спектакля, и в программке написано: «Народ джан -- Илья Барабанов». Это круто. Кто там из французских королей сказал: «Государство -- это я»? Пусть его мощи иссохнут от зависти к скромному российскому актеру, сыгравшему целый, пусть даже несчастный, народ.

Я пишу так, будто уверен, что читатель хорошо помнит содержание платоновской повести. Я в этом далеко не уверен, но вкратце пересказывать «Джан» -- пустое дело. У Платонова развитие сюжета значит гораздо меньше, чем неистовство синтаксиса -- невероятного, яростного, говорящего о жизни нечто совершенно новое и по-новому. Слова у Платонова словно бы набрасываются друг на друга, мечутся и зачастую обгоняют авторскую мысль. Смысл лучших книг Платонова разительно отличается от его гражданских убеждений; предельно обобщая, можно сказать, что самого себя Платонов заставил поверить в светлое коммунистическое будущее, а свои книги заставить не смог.

Мир, описанный Платоновым, -- перекореженный, глубоко несчастный мир. Даже когда в нем не происходит ничего страшного, в нем за всех страшно и всех жалко. Шершавый куст перекати-поле, «пыльный, усталый, еле живой от труда своей жизни и движения»; голодный верблюд, который «закрыл глаза, потому что не знал, как нужно плакать»; люди, которые «расселились отдельно, по одному человеку, чтобы не мучиться за другого, когда нечего есть», -- все переполнено страданием. Об этом свидетельствуют не картины жизни, не переживания персонажей, но прежде всего сами слова, сросшиеся в совершенно невозможном, мучительном порядке. Их нельзя пересказать, их можно только цитировать.

И все же какие-то контуры фабулы читателю знать надо. Народ джан, придуманный Платоновым, -- убогий народ-страдалец: он всегда жил в горе и нищете, а теперь попросту вымирает. Надо также знать, что люди, «живущие без всякого значения, <...>имеющие лишь непроизвольно выросшее тело и чужие всем», -- любимые герои Платонова. К благополучным людям он испытывает недоверие, часто перестающее в неприязнь; мир бездомных горемык ему не только понятнее, но и милее. С одной и той же странной нежностью Платонов рассказывает, как в этот мир врастают его герои: Дванов -- в «Чевенгуре», Вощев -- в «Котловане», Назар -- в нашей повести.

Его, только что окончившего московский институт, женившегося на случайной знакомой, глаза которой были «грустны и терпеливы, как у большого рабочего животного», влюбившегося в полувзрослую дочь своей жены, посылают на родину, в Туркмению. Он должен помочь своему обреченному и безропотному народу, от которого осталось меньше пятидесяти человек. Назару удается накормить соплеменников и как-то наладить их существование: при этом сам он чуть не погибает. Ощутив прилив жизненных сил, люди народа джан расходятся поодиночке -- им хочется походить по земле и поискать счастья (слово «джан», как утверждает Платонов, и означает душу, ищущую счастья), чтобы потом снова собраться вместе и зажить лучше, чем раньше. «Горе и печаль к нам тоже еще придут, но пусть наше горе будет не такое жалкое, какое было у нас, а другое», -- говорит герой Платонова перед тем, как уехать назад в Москву и стать счастливым по-своему. Нетрудно заметить, что обязательность нового горя не то чтобы радует Платонова, но примиряет его с собственноручно сочиненным хеппи-эндом.

Как я понимаю, у Романа Козака было четыре причины взяться за эту повесть. Первая -- дикое совершенство платоновской прозы и заманчивость задачи: хоть отчасти перевести на язык сцены то, что в принципе не переводится ни на один из языков мира. С этой задачей довольно прилично справляется Александр Матросов. Он нащупал главные свойства своего персонажа: простодушную решительность, умение доверяться окружающей жизни и неумение думать о себе самом, а главное -- невесть откуда берущуюся уверенность: вот так надо, а вот так нельзя. Его Назар отчасти напоминает Форреста Гампа в исполнении Тома Хэнкса; разница в том, что у праведного американского простака на душе спокойно, а герой Платонова не может и не собирается унимать внутреннее клокотание.

Вторая причина, актуальность истории о вымирающем народе («вся Россия -- наш джан»), Козака, видимо, интересовала меньше. В центре внимания он держит не народную, а только человеческую судьбу; по-честному его спектакль должен был бы называться не «Джан», а, скажем, «Назар и его женщины». Бедному Илье Барабанову он дает задачи, не имеющие решения: как ни старайся актер сыграть двух персонажей, ведущих серьезный разговор, ничего серьезного не получается, сцена становится эстрадным номером. Зато режиссер легко прощает актеру грубый пережим и надсаду. Народ джан для Козака -- это все-таки не более чем фон.

Третья причина весьма существенна, и зовут ее Алла Сигалова. Ей нужна была большая, серьезная работа. Я не знаю, насколько болезненным был для нее неуспех «Ночей Кабирии», но пользу он, кажется, принес: Сигалова поняла, что заниматься общедоступным театром ей не с руки, и вернулась в более привычную сферу обитания. Ее хореография в «Джан» содержательна и точно рассчитана на собственные возможности. Когда я говорил о хорошо сыгранных ролях куста и птицы, я вовсе не шутил; однако говоря об избыточной увлеченности работой, я тоже не шутил. В сюжет спектакля Сигалова вводит серию любовных па-де-де (четыре или пять -- я сбился со счета): обязательным из них мне кажется только дуэт Назара и Ханум. «Джан» не любовная повесть. «Она молчала и не сопротивлялась. Она думала, чем отблагодарить русского, и не было у нее ничего, кроме того, что выросло от природы», -- вот как любят у Платонова, и при чем здесь танцы?

Четвертая причина мне кажется самой важной (если она верна) -- или, напротив, донельзя надуманной. Я помню и до сих пор люблю спектакли Козака конца 80-х; в особенности замечательную «Елизавету Бам на Елке у Ивановых». Козак ставил этот спектакль, прекрасно понимая, что обэриуты -- это совсем не забавно, что они (в особенности Введенский и ранний Заболоцкий) -- прямые соседи Платонова по языку. Кое-какие режиссерские ходы в «Джан» позволяют думать, что Козак сознательно посылает поклон своему прошлому и вспоминает его не без грусти. Любопытно, отразится ли это как-нибудь на дальнейшей жизни Театра им. Пушкина.

Александр СОКОЛЯНСКИЙ
//  читайте тему  //  Театр